утра пирожков с картошкой. Заварила бы чай из смородинового листа да зверобоя. Вышла бы к калитке, а там уже Степановна маячит: «Михайловна, ты пироги-то вынимай, я уже кружку несу!». И сидели бы они часами, перемывая косточки деревенским: кто забор завалил, у кого корова отелилась, кто к кому в гости приехал.
А потом бы она пошла к своим гусям. Для кого-то это просто птица, а для Валентины их гогот – песня. Выйдут они важной чередой, шеи вытянут, крыльями захлопают – красота!
Она посмотрела на свои руки - натруженные, привыкшие к земле и работе. Здесь, в городской квартире, они казались лишними. Нечего ими было делать, не к чему приложить.
- Уход мне нужен, значит… – прошептала она в пустоту гостиной. – А я-то думала, мне жизнь нужна.
Валентина Михайловна вдруг остро, до боли в груди, почувствовала, как ей худо. В этой просторной, обставленной по последнему слову техники квартире, она чувствовала себя как птица в клетке.
Она подошла к окну. Внизу шумел город. Машины ползли бесконечными рядами, люди бежали куда-то, маленькие и чужие. Ни одной знакомой калитки, ни одного куста сирени под окном. Валентина Михайловна прижалась лбом к стеклу и поняла: она здесь просто завянет.
***
Вечером, когда дверной замок щёлкнул, и Анна, нагруженная пакетами из супермаркета, вошла в прихожую, Валентина Михайловна уже ждала её в коридоре. Вид у матери был такой, будто она собралась на собственные похороны: платочек повязан под подбородком, руки по швам, глаза на мокром месте.
— Мам, ну ты чего в темноте сидишь? — Анна включила свет. — Я же тебе показывала, где выключатель. И тефтели... Ты тефтели ела?
— Не лезут мне твои тефтели, дочка, — тихо сказала Валентина Михайловна. — Анечка, отпусти ты меня в деревню. Не могу я тут. Задыхаюсь. Стены эти на меня будто валятся.
Анна с грохотом поставила пакеты на пол и упёрла руки в бока.
— Так, я не поняла. Что опять не так? Телевизор работает, еда в холодильнике, кресло мягкое. Чего тебе не живётся, мам? Другие бабушки мечтают, чтобы их в город забрали, в тепло, к горячей воде!
— Да всё не так, Ань! — Валентина Михайловна всплеснула руками. — Я же не знаю, как там моя Степановна! Она ж хромая, а ну как за водой пошла да поскользнулась? А курочки мои? Вдруг соседка забыла им зерна подсыпать? Сердце у меня не на месте.
— Господи, мама! — Анна закатила глаза. — Степановна твоя – женщина боевая, она ещё нас с тобой переживёт. Если тебе так приспичило - возьми да позвони ей! У тебя же телефон в кармане, я специально кнопки побольше выбирала. Болтайте хоть до утра, она же тоже на пенсии, заняться ей нечем!
— Да разве ж это общение? — сморщилась Валентина. – Я люблю с людьми вживую общаться, чтоб глаза видеть, чтоб чувствовать, как от человека теплом пахнет. По телефону я не пойму, горюет она или смеётся по-настоящему.
— По-моему, мама, ты просто капризничаешь, как маленький ребёнок! — голос Анны стал жёстким. — Мы ведь уже всё обсудили. Договорились! Мы с Германом из кожи вон лезем, чтобы тебе было комфортно, а ты... Ты пойми, мне тоже тяжело. Я на работе, переживаю, как ты там, в деревне. Нельзя же быть такой эгоисткой!
Валентина Михайловна замолчала. Слово «эгоистка» ударило больнее, чем если бы её толкнули. Она посмотрела на уставшее лицо дочери, на темные круги под её глазами и виновато опустила голову. Вошла в положение. Ну да, дети стараются, деньги тратят, нервы...
— Ладно, Анечка. Прости. Больше не буду, – прошептала она.
Следующие три дня Валентина Михайловна старалась «соответствовать». Она честно выходила гулять во двор. Садилась на лавочку к местным бабушкам, которые, как на подбор, были в одинаковых беретах и с одинаково поджатыми губами.
— А у нас в Синих Горках сейчас сенокос закончился, — робко вставила Валентина, когда городские дамы обсуждали цены на лекарства от давления.
— Какой сенокос, женщина? — одна из бабушек посмотрела на неё поверх очков. — Вы бы лучше послушали, какой в нашем магазине на этой неделе кефир по акции. А давление у вас какое?
Валентина Михайловна вздохнула. Всё зде